Никифоров Ю.А. Исторический нарратив фашистской пропаганды (по материалам русскоязычной коллаборационистской прессы периода Великой Отечественной войны) (ВладП)
Аннотация:
В статье рассматриваются основные составляющие комплекса идеологем, которые навязывались фашистской пропагандой населению Советского Союза на оккупированной территории в период Великой Отечественной войны. Делается вывод, что «образ прошлого» являлся неотъемлемой частью задаваемого пропагандой Третьего рейха «образа врага». Формирование образа СССР как страны невиданного в истории угнетения и тотальной несвободы было невозможно без выстраивания нарратива, связанного с историей установления этой несвободы, включающего интерпретации событий прошлого: Российской революции 1917 г., Гражданской войны, коллективизации и индустриализации. На основе материалов русскоязычной фашистской прессы, прежде всего берлинской газеты «Новое слово», «Речь» (Орёл) и «За родину» (Псков), а также некоторых других, выделен ряд идеологем, имеющих значение «базовых»: «большевизм» («жидо-большевизм»), «Россия – житница Европы», «СССР – не Россия», «голодомор», «частная инициатива», и др. Сделан вывод о том, что отбор и смысловое наполнение «исторических» идеологем прямо зависели от их пригодности в качестве информационно-психологического оружия и были подчинены главным целям гитлеровской пропаганды: побуждению советских граждан к отказу от сопротивления, сдаче в плен военнослужащих Красной армии, оправданию насилия и массовых убийств на оккупированной территории.
Ключевые слова: Великая Отечественная война 1941-1945 гг., Вторая мировая война, пропаганда, оккупация, коллаборационизм, «образ врага», «образ прошлого», «большевизм», антисемитизм, геноцид народов Советского Союза
ВВЕДЕНИЕ
В отечественной историографии получили серьезную разработку вопросы идеологического противостояния Германии и СССР, в том числе много внимания уделено пропагандистскому обеспечению «восточного похода» Гитлера, основным направлениям деятельности органов фашистской пропаганды на оккупированной территории, и др. (1) Вместе с тем историки не выделяли собственно «исторический» аспект фашистской пропаганды, который специально не исследовался. Исключением в некоторой степени является монография Д.А. Жукова и И.И. Ковтуна [8] – однако, «исторические сюжеты» на ее страницах представлены главным образом материалами, иллюстрирующими антисемитский характер нацистской пропаганды, а что касается целостной реконструкции навязываемого пропагандой «образа прошлого», то авторы такую задачу, очевидно, не ставили.
Понятно, что построение связного исторического нарратива не было для гитлеровских пропагандистов самостоятельной и сколько-нибудь отчетливо поставленной целью. Главной задачей пропаганды являлось обеспечение конечного успеха развязанной Германией войны против СССР. Пропаганда должна была способствовать победе Третьего рейха информационно-психологическими средствами, обеспечивая «разложение» армии противника и подавляя сопротивление на людей оккупированной территории. Включение в пропагандистские материалы сюжетов, отражающих определенное прочтение истории, было связано с объективной невозможностью обойтись без этого при формировании «образа врага» – основы любой военной пропаганды, призванной раскрыть смысл противостояния, обосновать «за что и с кем» идет борьба, обосновать свою правоту и превосходство.
Основные составляющие этого «образа прошлого», являясь органической частью общего пропагандистского дискурса, должны были быть подчинены его главным целям: побуждению советских граждан к отказу от сопротивления, сдаче в плен военнослужащих Красной армии, оправданию насилия и массовых убийств на оккупированной территории и, шире, – сокрытию колониальных и геноцидарных целей нацистского руководства в отношении народов Советского Союза. В ходе войны задачи пропаганды расширялись и усложнялись, поскольку возникло противоречие между стремлением стимулировать население оккупированных областей к сотрудничеству (вербовка на работы в Германию, попытки восстановления отдельных элементов хозяйственного механизма для обеспечения армии, расширение практик по созданию коллаборационистских вспомогательных и полицейских частей для охраны тыла, и т.п.), и невозможностью для нацистского руководства отказаться от своих расистских идеологических установок и пойти на хотя бы частичный, в тактических целях, пересмотр планов по беспощадной «германизации» захваченного «восточного пространства».
Основные составляющие этого «образа врага» (понимаемого как набор идеологем (2) основывались или прямо воспроизводили довоенный контент: как разработанный собственно нацистскими пропагандистами, специализировавшимися на обличении «ужасов большевизма», так и накопленный в среде русской политической эмиграции (в той мере, в какой он не входил в противоречие с актуальными задачами военных пропагандистов Третьего рейха). Разумеется, в данном случае речь должна идти главным образом об идейных установках той части эмиграции, кто, начиная еще с 1920-х гг., сделал выбор в пользу стратегии навязывания беженцам из СССР такого смыслового прочтения революционных событий в России и Гражданской войны, в рамках которого «Белая идея» и «Белое движение» могли быть интерпретированы как часть общеевропейского поворота к фашизму.
Если рассматривать данную пропагандистскую стратегию как социальную технологию, то конечной целью ее было побудить бывших белогвардейцев, членов различных эмигрантских союзов и формировавшихся русских диаспор в европейских государствах к самоидентификации как «русских фашистов». Согласившиеся с этим люди могли даже считать себя «возвышенней», «глубже» или «рыцарственней» итальянских, немецких и прочих представителей европейского «черного интернационала», – главное, чтобы в силу этой самоидентификации они согласились воспринимать НСДАП в качестве близкой, идейно «родственной» силы. В сочетании с утверждением идеи о своём праве на применение любого насилия в отношении «зла» и его носителей («сопротивление злу силою») это было призвано обеспечить вовлечение эмигрантской молодежи в сотрудничество с Германией в период подготовки к развязыванию Второй мировой войны, а затем поддержку или участие в войне на стороне Германии и ее союзников против Советского Союза (3).
При этом, скорее всего, какая-либо согласованная и заранее прописанная в установочных инструктивных документах концепция прошлого, тем более конкретные интерпретационные модели тех или иных исторических сюжетов и событий, у пропагандистов Третьего рейха отсутствовала: картина, складывающаяся на основе материалов русскоязычных фашистских газет, выглядит весьма эклектичной и противоречивой. Тем не менее, это обманчивое впечатление, поскольку еще в довоенное время сложились общие концептуальные идеологические рамки, выход за которые угрожал проблематизацией всего дискурса и лишал его мобилизующей силы. Наконец, в конечном счете отбор содержания производился в соответствии с критерием пригодности в качестве информационно-психологического оружия для достижения главной цели – «разложения русского народа» (4) и обеспечения военной победы Германии.
Ознакомление с содержанием публикаций коллаборационистской прессы на оккупированной территории СССР, а также берлинской русскоязычной газеты «Новое слово» приводит к выводу, что выпадающие из общего смыслового поля трактовки представляли собой исключения, которые, видимо, достаточно оперативно корректировались ответственными за содержание пропаганды представителями соответствующих служб Третьего рейха (5). В совокупности, повторяясь из номера в номер в разных газетах, те или иные экскурсы в прошлое СССР и России складывались в не лишенный внутренней противоречивости, но достаточно цельный идеологический нарратив, выходы за рамки которого были достаточно редки.
«БОЛЬШЕВИЗМ»
Основой или концептуальным ядром образа врага выступал термин «большевизм» («жидо-большевизм», «иудо-коммунизм», и т.п.) (6), причем в предельно широком и расплывчатом значении – как абсолютного, уникального в истории человечества зла, угрожавшего основам человеческой культуры и цивилизации. Соответственно, для порабощенных «большевизмом» русских цель войны должна была выглядеть как освобождение от этого «зла» в результате победы Германии (7).
Как пропагандистский концепт «большевизм» формировался в рамках идеологии национал-социализма, начиная с 1920-х гг. Его функциональный смысл заключался сначала в мобилизации части населения Германии под знамена НСДАП, а затем – консолидации немцев вокруг гитлеровского режима, привлечения союзников и сочувствующих в других странах и, в конечном счете, подготовке захватнической войны против СССР. При этом для обеспечения устойчивого и долговременного поддержания определенного уровня накала ненависти к воображаемому врагу, необходимого для ведения войны, формируемый пропагандой образ врага в лице «большевизма» не мог не опираться на уже существовавшие в тех или иных группах населения, ставшего объектом пропагандистского воздействия, этнокультурные стереотипы. В условиях Германии межвоенного периода в качестве таких опорных, базовых стереотипов выступали прежде всего расизм и антисемитизм, а также общеевропейский миф о варварском «азиатском востоке», угрожающем «романо-германской цивилизации». «Расистский тезис о неполноценности евреев и славян, – подчеркивает В. Ветте, – проповедовался годами и десятилетиями» [1, c.115]. При этом, отмечают специалисты, все элементы нацистской идеологии были связаны друг с другом: «каждый из них являлся «объяснением» и «оправданием» остальных» [об этом см.: 7, c.11-12; 10].
Как искусственная пропагандистская конструкция, образ врага в лице «большевизма», представленный в различных описаниях на страницах коллаборационистской прессы, не отличается связностью входящих в его состав идеологем. Попытки дать «большевизму» реальное определение подменены хлесткими эмоциональными выражениями и метафорами. При этом предельная смысловая размытость используемых пропагандой образов затрудняет вычленение из предлагаемого авторами газетных и иных публикаций потока ругани и заклинаний каких-то конкретных параметров или признаков того «вселенского зла», с которым они призывают бороться.
Основные обвинения, претендующие на объяснение читателю, против кого и за что ведется война, лежат в сфере «духа». «Большевизм» третируется прежде всего, как некая «духовная» ненормальность или болезнь. «Большевизм есть абсолютная сила Зла», «воплотившийся дух зла». «Большевизм – одна из самых страшных болезней, когда-либо поражавших человечество. Она вызывает смертельное гниение зараженного ею национального организма, распад его самых жизненных тканей…» [CXIII; CXV] «Яд большевизма не является чем-то поверхностным, обжигающим... Он принадлежит к числу ядов внутренних, действующих подобно “дурной болезни” на глубоколежащие органы... Большевизм не есть болезнь накожная, это страшная чумная зараза, добирающаяся до костяка страны» [LV]. «Большевизм» – это «религия смерти» [XXII], и победа над ним должна означать «победу добра над злом» [XXXVI]. «В СССР нет места Идее. СССР – могила Идеи...» [CXXXV]. Власть, несущая человечеству «смерть духа и рабство тела..., “планетарную” тюрьму человеческого духа» [CL], большевики – «растлители человеческой души» [IV].
Основным приемом раскрытия «сущности большевизма» являлась характеристика его целей и деятельности: «привести народ к братоубийственной бойне, систематически истребить лучших, уравнять всех в невежестве, нищете и голоде, погасить в душах Бога, чувство долга, совести и чести...» [ХVII]. «Большевизм поставил себе задачей уничтожить личность... Объявлена была смертельная война всем особенностям личного ума и чувства...» [XXXI], «понятия правды и справедливости, красоты и добра были уничтожены» [XVIII]. «Нужно было обезглавить народы, уничтожить интеллигенцию, упразднить религию, раздавить семью, разрушить школы, смести все светлое, сильное, индивидуальное...» [XC].
Отвечая на вопрос, зачем же, с какой целью «большевизм» поработил и остервенело уничтожал подвластное ему население бывшей Российской империи, нацистская пропаганда отвечала набором тезисов, которые спустя полвека в российской публицистике получат название «резунизма»: превратить народ в «бездуховную биомассу» и бросить в «наступательную войну» под лозунгами мировой революции с целью «большевизации» Европы.
Тексты и призывы, публикация которых была приурочена к датам православных праздников и рассчитанные прежде всего на верующих, воспроизводили все тот же набор идеологем, «упакованных», однако, в соответствующую целевой аудитории лексику. Верующим людям внушалось, что большевизм – это антихрист, дьявол, и нацисты борются с ним во имя справедливости, «берущей истоки от лучших заветов христианства…». Большевиков называли «легионами бесов», «страшными сталинскими прислужниками сатаны», происходящее же якобы с приходом освободителей-немцев «преображение» людей на оккупированной территории уподоблялось таинству Воскресения [CLI; CXXXII; XXIV].
Смысл войны, развязанной против СССР гитлеровской Германией, определялся как «борьба цивилизации и культуры против сталинского мракобесия и тьмы» [XLI], сила «мрачного большевистского Голема» – «в отказе от какой бы ни было цивилизации» [CXII], «большевистские палачи» обвинялись в том, что объявили «поход против современной цивилизации и культуры» [CXL]. Но, наконец, после 22 июня 1941 г. «кровавому интернационалу Москвы… противопоставлен интернационал великодушия и сотрудничества. Идее грубо материалистической – идея духовная» [XIV].
Соответственно, с первых дней войны пропагандисты Третьего рейха принялись убеждать русскоязычную аудиторию в том, что война ведется с целью освободить Россию и русский народ от поработившего их «большевизма». Русскоязычная берлинская газета «Новое слово» (читательская аудитория газеты ограничивалась, прежде всего, профашистской частью эмиграции), разъясняя цели и смысл войны против СССР, объявила, что началась война с дьяволом (это слово в газете дано с большой буквы). Главный редактор газеты В. Деспотули посчитал необходимым дать отповедь «...тем ханжам и кликушам, которые станут говорить о том, что объявленный Германией поход является походом против русского народа, походом на нашу родину». «Для нас, – разъяснял Деспотули, – это, прежде всего, поход против кремлевской шайки поработителей нашего народа. Для нас война, ведущаяся ныне Германией – крестовый поход против III Интернационала... Выбора нет. Русскому народу, народам нашей родины приходится расплачиваться своей кровью за чужие грехи». Здесь же предлагается и ответ, кто именно эти «чужие»: «синедрион интернациональных иудо-коммунистических сил», «мировой кагал» [XXXIV].
ИНСТРУМЕНТАЛИЗАЦИЯ АНТИСЕМИТИЗМА
Расовый антисемитизм целенаправленно «монтировался» нацистами в образ врага со времен начала становления НСДАП в качестве серьезной политической силы, и уже в 1930-х гг. превратился в один из ключевых инструментов для возбуждения страха перед «большевизмом» и ненависти к нему. С одной стороны, без оголтелого антисемитизма нацистская пропаганда уже попросту не могла обойтись – настолько прочно он был встроен в государственную идеологию Третьего рейха. Кроме того, опыт предыдущих лет убеждал нацистских пропагандистов в действенности антисемитизма как инструмента «разложения» и подрыва воли к сопротивлению тех государств и обществ, кто уже стал жертвой гитлеровской агрессии в Европе. Поэтому в ходе войны с Советским Союзом антисемитская риторика являлась важнейшей частью всех пропагандистских материалов (листовок, газет, радиопередач, и т.п.), предназначенных для населения оккупированных Германией и Румынией территорий.
Инструментализация антисемитизма происходила путем навязывания обществу представлений о наличии некой внутренней связи между приписываемыми евреям отрицательными «духовными» качествами и присущими, опять же, только им социально-политическими и другими «идеями», прежде всего – заговора с целью установления мирового господства.
«Еврей это – паразит человечества. Его родина – весь мир. Понятие об отечестве ему чуждо» [CLIV]. «Под тлетворным дыханием “вечного жида” ...развращенное общество становится равнодушным к судьбе своей родины, своей культурной традиции, своей нации» [XVI]. Эти и подобные обвинения в адрес евреев последовательно сопрягались с образом «большевистского Голема» путем раскрытия «подлинного» смысла и значения исторических событий: «Большевизм есть форма еврейской революции, и в своей политической части представляет собой мировой еврейский заговор»; большевизм – это «некий принцип, который притязает на то, чтобы дать весь земной шар в руки недостойного ничтожного меньшинства» (под этим меньшинством, очевидно, имеются в виду евреи) [LXXXIII]. «Большевизм никогда не стремился к проведению в жизнь справедливых социальных требований обделенных слоев народа. Борьба его всегда была борьбой за политическую власть, за мировое господство еврейской расы» [CXXI]. В СССР «человек был не целью, а средством к достижению цели – созданию мировой деспотии международного жидовского капитала» [LXII]. Заявление, что бесчестность – «врожденное качество этой расы», что якобы доказывает вся история евреев с глубокой древности, сопровождается обличением К. Маркса – «жида», который обманывал рабочих, внушая им будто «любовь к родине, национальное чувство, исторические традиции – все это “буржуазные предрассудки”, подлежащие уничтожению» [CXXVII]. Соответствующий смысловой перенос присутствует даже при объяснении причин коллективизации: «Так как евреи никогда не были хлебопашцами, то рабами для них в деревне оказались крестьяне… Русский крестьянин всегда любил землю, любил и свой труд на ней. Но под влиянием большевистско-еврейского хозяйничанья у него пропала охота работать» [XIX].
С учетом того, что жонглирование терминами «большевизм», «жидо-большевизм», «иудо-марксизм» и т.п., их рутинная взаимозаменяемость превратилась в пропагандистское клише задолго до нападения Германии на Советский Союз, можно вполне допустить, что у некоторых представителей эмиграции из числа подписантов различного рода приветственных адресов по поводу нападения Германии на СССР [см., напр.: LXXIXI] существовала иллюзия, что нацисты действительно видят в качестве главного врага евреев и «коминтерн». Казалось, раз в качестве «носителей большевизма» нацистами рассматриваются исключительно евреи-комиссары и другие представители советской власти, то место «освобожденных от большевизма» русских в выстраиваемой нацистами расистской иерархии окажется выше, чем, например, поляков. (С этими иллюзиями, вероятно, связаны изредка прорывавшиеся на страницы коллаборационистской прессы «протестные» возгласы вроде: «Тончайшими махинациями евреи сумели создать впечатление, что большевизм чисто русское явление...» [XXIII]).
Однако, нацистские пропагандисты закрыли эту ментальную лазейку практически сразу, установив в самом начале войны запрет на использование в пропаганде слов «Россия» и «русские», выражения «русские вооруженные силы», предписав заменять их на «Советский Союз», «Красная армия», и т.д. Директивно был сформулирован главный пропагандистский тезис: «противником Германии являются не народы Советского Союза, а исключительно еврейско-большевистское советское правительство со всеми подчиненными ему сотрудниками и коммунистическая партия…» [XXXV].
О том, что эту установку была вынуждена соблюдать и коллаборационистская пресса, свидетельствуют использование соответствующих словесных оборотов даже в тех случаях, когда любому русскоязычному журналисту должна была быть очевидна их нелепость: так, со ссылкой на материал «Фёлькишер Беобахтер», берлинская газета «Новое слово» сообщает читателям, что в 1941 г. немцы взяли в плен 2 млн «большевиков». Затем, объясняя причины поражения вермахта в битве под Москвой, заявляет: «Тут, вне всякого сомнения, большевикам пришла на помощь их привычка и приспособленность к морозам» [LXXVII]. Возможно, читатели «Фёлькишер Беобахтер» (немцы) действительно не задумывались, с кем именно они воюют: недочеловек он и есть недочеловек. Но русскоязычным читателям «Нового слова» выражения вроде «морозоустойчивые большевики» должны были сигнализировать о полной зависимости этой, якобы русской, газеты от геббельсовских шпаргалок.
Установление пропагандистами Третьего рейха запрета на использование слов «Россия» и «русские», замена его на «большевики» («красные», «советские» и т.п.) свидетельствует об осознанном стремлении сблизить смысловое значение слов «большевизм» и «жидо-большевизм», используя антисемитизм как инструмент для расчеловечивания всех граждан Советского Союза, независимо от национальности.
В эту стратегию, кстати, полностью вписывается содержание известного нацистского памфлета «Недочеловек». Издатель этой брошюры на русском языке И.И. Ковтун пытался поставить под сомнение правильность интерпретации его содержания как направленного на формирование расистской установки в отношении всех народов «востока», включая славян: «...Часто забывается, – пишет он, – что приоритетом для нацистов было “решение еврейского вопроса”, а не “славянского”. Формально “славянского вопроса” не было… Концепция “еврейского большевизма”..., по мнению целого ряда исследователей, была призвана подтолкнуть эсэсовцев к уничтожению “славянских народов” СССР. Но такая позиция не учитывает одного нюанса. В представлении нацистов, уничтожения, в первую очередь, заслуживали евреи. Русские, считали немцы, рабы, а евреи их господа… (курсив наш. – Ю.Н.) (…) Формально “славянский вопрос” в памфлете не затрагивался… Борьбу с Советским Союзом эсэсовцы понимали как устранение “еврейско-большевистской системы”, использующей разные народы для сохранения своей власти... Вместе с тем, поскольку большинство коммунистов относилось к русским, украинцам и белорусам, – война превращалась и в противостояние славянам. Однако это противостояние носило политическую окраску. Упор на расовый фактор... нацисты делали только в отношении евреев...» [11, с.19, 23].
Как понимать эту словесную эквилибристику? Кажется, И.И. Ковтун считает образ «недочеловека», равно как и всю «концепцию еврейского большевизма», не пропагандистскими конструкциями, призванными содействовать расчеловечиванию врага в глазах солдат СС, а выражением реальных представлений авторов памфлета о степени «расовой полноценности» евреев и славян. Действительно, если подходить к анализу содержания памфлета «формально» (как дважды оговаривает сам Ковтун), то «славянский вопрос» в нем напрямую не обсуждается. Но разве этого достаточно, чтобы сделать вывод, будто «противостояние» нацистов русским или белорусам имело исключительно «политическую окраску»? Кажется, предлагаемая И.И. Ковтуном формула, якобы раскрывающая нацистское понимание «вопроса» («русские рабы, а евреи их господа»), гораздо ближе к расизму, нежели к характеристике той или иной «политической окраски» (8).
Доказывать расхождение действительных целей войны Германии против СССР и ее пропагандистского обеспечения – значит ломиться в открытую дверь. Тем не менее, стоит обратить внимание на следующее. Вполне справедливо считается, что для Гитлера, Геббельса и других высокопоставленных нацистов отождествление «большевизма» с «властью евреев» и «мировым еврейским заговором» действительно было частью их мировоззрения. Кажется, в то же время, что из признания убежденным антисемитом, скажем, того же Розенберга было бы опрометчиво автоматически заключать, будто пропагандистский образ «иудо-большевизма» действительно отражал его взгляды на суть «противостояния».
В этой связи показательно содержание выступления А. Розенберга, долгие годы претендовавшего на статус главного «специалиста по России» в верхушке Третьего рейха, которое состоялось за два дня до нападения на Советский Союз (20 июня 1941 г.). Розенберг проводил нечто вроде политинформации для своих ближайших сотрудников, которым вскоре предстояло заняться непосредственной реализацией «восточной политики» на захваченной вермахтом территории СССР. Излагая свое понимание основ этой политики, Розенберг охарактеризовал две возможные альтернативы: превращение освобожденной от большевизма «национальной России» в сырьевой (аграрный) придаток Третьего рейха под прикрытием «союза», или расчленение и уничтожение. Объясняя своим подчиненным, почему первый вариант должен быть отвергнут, Розенберг оперирует в своих рассуждениях совсем другими категориями, нежели пропаганда. Для этого идеолога нацизма Советский Союз, оказывается, вовсе не оплот химерического «жидо-большевизма», угрожающий цивилизованным странам мировой революцией, а «наследник царизма». Поэтому, объясняет он, даже если после разгрома СССР немцы «встанут у руководства» сохраненного в том или ином виде государства и произойдет «германизация» его правящей элиты, и «будет воспроизведен имперский период истории России», то через несколько десятилетий неизбежна новая схватка за гегемонию в Европе. Это, объясняет А. Розенберг, произойдет потому, что на самом деле «за мощью петербургской эпохи скрывалась русская старина, для которой Европа была всегда ненавистна. И если мы возьмем русские произведения Толстого, Достоевского и др., то мы всегда найдем доказательства того, как неприемлем для этой Московской Руси, этой старой Руси был европейский дух. Это была та же сила, которая смыла с себя европейские белила в 1917–1918 гг.». «Большевистское движение», заключает А. Розенберг, представляет собой «выражение ненависти к Европе». Поэтому перед своими сотрудниками он дезавуирует, по сути, пропагандистскую («освободительную») цель войны против СССР: «Мы начинаем войну не для того, чтобы освободить “бедных русских” на все времена от этого большевизма... Замена Сталина царем или появление на этой территории какого-либо другого национального вождя, – все это еще более мобилизовало бы все силы против нас» [18, с.82-85].
Посмотрим, как разъяснял подчиненным смысл войны другой нацистский преступник, рейхсфюрер СС Г. Гиммлер. 19 июля 1941 г., напутствуя эсэсовцев, отправлявшихся на восточный фронт, он сказал: «Это война идеологий и борьба рас… На другой стороне стоит 180-миллионный народ, смесь рас и народов, чьи имена непроизносимы и чья физическая сущность такова, что единственное, что с ними можно сделать, – это расстреливать без всякой жалости и милосердия. Этих людей объединили евреи одной религией, одной идеологией, именуемой большевизмом… Когда вы, друзья мои, сражаетесь на Востоке, вы продолжаете ту же борьбу против того же недочеловечества, против тех же низших рас, которые когда-то выступали под именем гуннов, … впоследствии под именем татар, затем они снова явились под именем Чингисхана и монголов. Сегодня они называются русскими под политическим знаменем большевизма» [цит. по: 14, c.43].
Итак, мы видим, что для Розенберга и Гиммлера большевизм – это идеология, которая объединила людей «на Востоке». Но показательно, что расстреливать этих людей «без всякой жалости» они считали нужным не потому, что они «заражены» какой-то неправильной идеологией, а потому что все они, под каким бы «именем» не выступали (гунны, татары, монголы, русские), – недочеловечество, представители низших рас, для которых неприемлем европейский дух.
ПРИВАТИЗАЦИЯ «РУССКОСТИ»
Следствием запрета на использование в пропаганде слова «русский» для обозначения Красной армии в сочетании с довоенными претензиями журналистов-эмигрантов на монопольное право выступать от имени «национальной» России (9) стало фактическое отрицание существования русских здесь и сейчас. На страницах коллаборационистских газет рассуждения о русском народе и его судьбе, как правило, выливались в обсуждение некоего «духовного» фантома, а не существовавшей в реальном историческом времени совокупности живых людей. До своего «освобождения» вермахтом русские были обречены оставаться «большевистской ордой».
Один из наиболее активных публицистов берлинского «Нового слова» Н.В. Торопов (Нароков) в нескольких статьях специальным образом разъясняет тем, кто «в грохоте пушек усматривает угрозу и оскорбление России», почему идущую войну неверно называть русско-германской: главный аргумент сводился к тому, что под властью большевиков «страна перестала быть Россией», а народ переродился в «массу», которая перестала быть русской, а стала советской [CXXXVI; CXXXVII]. Еще один пример: позиционирование газеты «За родину» (Псков) при начале ее издания в 1942 г. включает такую сентенцию: «…Новая русская, отражающая правду, газета. Русская не только по своему названию, но и по содержанию, газета, в которой бы писали русские люди, проникнутые чувством любви к своей многострадальной родине, чувством чистого и искреннего желания избавления ее от владычества большевиков… Любящие родину русские патриоты, пишите в русскую газету, помогайте ей добить нашего общего врага – большевиков» [XLIV].
Та же самая фразеология была затем включена и в пропагандистский арсенал «власовского движения»: «И вот сейчас каждый русский человек должен поставить перед собой вопрос: где его настоящая родина? Там – где в течение четверти века его заставляли забыть, что он русский и призывали жертвовать всем родным во имя разжигания пожара мировой революции..., или здесь» [т.е., под знаменами РОА. – Ю.Н.], «где собираются все те, для которых дорого слово “Россия”. Здесь собираются истинные патриоты...» [XXXVIII].
Если посмотреть на эту технологию с точки зрения идентичности, то в рамках транслировавшегося пропагандой нарратива то ли «большевик» становился национальностью, то ли «русский» – партийной принадлежностью. Вернее, параллельно происходило и то и другое: если «большевизм» целенаправленно сопрягался с «еврейским господством» и «жидовским духом», то «русские» наделялись вполне определенными идеологическими чертами: это не просто жертвы «большевизма», а именно и прежде всего те, кто ненавидит колхозы, «стахановщину» и «жидо-большевизм», мечтает от них избавиться. «Великая наша любовь к воскресающей Родине должна быть вместе с тем источником нашей святой ненависти к большевизму» [CLI].
В некоторых случаях в коллаборационистских газетах эта установка транслировалась населению от имени оккупантов: «Германское правительство прекрасно понимает разницу между русскими и большевиками, между людьми, работающими и исполняющими свой долг, и теми паразитами, которые, скрывшись под искусной личиной, пользуются другими народами для своих преступных целей» [LXXVI; цит. по: 4, с.276].
Данный подход означал присвоение себе права не только говорить от имени России и русских, но и решать, – что есть Россия и кто такие русские. Следствием должно было стать (и стало) следующее: носителем «духовной болезни», «слугой сатаны» и т.п. мог быть объявлен любой сопротивлявшийся гитлеровцам гражданин Советского Союза. Воинов Красной армии и население оккупированных городов и сел, по сути, ставили перед выбором: если ты не член ВКП(б) и не еврей, то не должен иметь причин защищать «жидо-большевизм». Значит, должен выдавать комиссаров и подпольщиков, помогать бороться с партизанами и славословить Гитлера за радость «освобожденного труда». Если «не помогаешь» и «не испытываешь», – то «диагноз» (в разных редакциях) выглядел примерно одинаково. Уже в сентябре 1941 г., объясняя читателям-эмигрантам, почему вместо хлеба-соли «освободители» встретили в России ожесточенное сопротивление, берлинское «Новое слово» предлагало рассуждать так: «Да, наши человеческие ожидания, наши мечты, наши планы и программы рушились. (...) Мы уже знаем, что миллионы русских людей обольшевичены, что они потеряли Образ Божий, облик человеческий, что они звероподобны и внешностью, и действиями» [LX]. Примерно те же самые рассуждения предлагались впоследствии для объяснения мужества воинов Красной армии под Москвой и Сталинградом, стойкости блокадного Ленинграда, отсутствия восстаний в советском тылу чуть ли не в течение всей войны (10). (Наравне с публикациями, в которых главной причиной этого сопротивления объявлялся страх перед «чекистской пулей комиссара» и «расстрельными командами» [VII; IX; CXXXVIII; CXXXI; CV; XCIX]).
В рамках заданного фашистской пропагандой дискурса «социально-чужими» («жидо-большевиками») оказывались все те, кто оказывал сопротивление оккупантам, – в полном соответствии с установкой Гитлера, данной 16 июля 1941 г.: «Гигантское пространство… должно быть как можно скорее замирено. Лучше всего этого можно достигнуть путем расстрела каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд» [XCVII].
«Создание зоны смерти» и «выдача лицензий на убийство» – именно в этом, указывает германский историк Й. Дюльффер, заключался практический, функциональный смысл предельного смыслового размывания понятия «большевизм» и конструирования «универсального образа врага в лице еврейско-большевистских недочеловеков» [8, с.14]. «Намеренной нечеткости» образа врага, подчеркивает В. Ветте, соответствовало потенциально неограниченное насилие [1, с.102]. Не случайно обличающие «жидовское НКВД» или «жидовское правительство» в Кремле статьи и заметки регулярно размещались во всех коллаборационистских газетах вплоть до 1944 г. и бегства их редакций в Берлин и другие города Европы, – то есть, без непосредственной связи с уничтожением еврейского населения (значительная часть захваченной гитлеровцами территории СССР стала «свободной» от евреев уже в 1941 г.). Пережившие оккупацию люди, указывает М.В. Дацишина, «со временем осознавали, что антисемитская пропаганда была только прикрытием политики истребления большинства населения на оккупированных территориях» [5, с.753].
В этом контексте вызывает сомнение корректность предлагаемого Мариной Викторовной определения сути транслировавшегося через коллаборационистские газеты пропагандистского дискурса как «риторики обвинения сталинского режима» или «сталинской модели социализма» [5, с. 45, 388, 518, 749-750, и др.]. Создававшийся пропагандой образ врага не просто далек от критики (или даже обличения) какой-либо социально-политической реальности (политического режима или «модели социализма»), – он вообще не про это и не для этого. Формулировки вроде: «Большевизм – это нищета, это массовое бедствие, массовый обман населения при помощи бессовестной жидовской пропаганды, это – уравниловка всех людей, это – систематическое уничтожение полноценных сил нации...» [LXXXVI], или «…большевизм это – стахановщина, беспросветная нужда и нищета рабочих, полное бесправие и концлагеря за 20-минутное опоздание» [XCV], являются составными частями набора идеологем, составлявших органическую часть концепта «иудо-большевизма» и призванных наполнить его каким-то более внятным смысловым содержанием, нежели заклинания о «яде растления», «уничтожении личности», «бездуховности» и «антихристе».
Именно с этой точки зрения, как представляется, следует рассматривать и собственно «историческую» составляющую нацистской пропаганды, в рамках которой населению оккупированных территорий навязывались определенные трактовки событий прошлого. Как уже отмечалось, критерии отбора этих «исторических» идеологем напрямую зависели от их пригодности в качестве информационно-психологического оружия, и их содержательное наполнение обусловливалось назначением подкреплять и обосновывать смысловое ядро концепта «большевизм», – то есть, в конечном счете, способствовать «разложению русского народа», побуждая граждан Советского Союза к отказу от сопротивления и переходу на сторону Германии.
РОССИЙСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 1917 г.
Построение любого исторического нарратива предполагает процедуру отбора исторических событий, имен и т.п., которым приписывается смысл наиболее значимых («главных», «решающих», «ключевых») с точки зрения понимания описываемого явления или процесса. В нашем случае набор этих событий (исторических фактов) весьма невелик: это Революция 1917 г. (вернее, «захват власти большевиками»), Гражданская война, голод 1920-1921 гг., раскулачивание и «голодомор» 1932-1933 гг., а также политические репрессии 1937 года. К этому добавляются «поругание церквей» и «гибель миллионов людей в концлагерях Сибири и подвалах НКВД».
Конечно, на страницах коллаборационистских газет упоминались и многие другие события прошлого, причем иногда весьма отдаленного (убийство Андрея Боголюбского, например), однако, именно выделенный нами перечень отражает содержание некоего системного смыслового блока, входящего в «обязательную программу» ретрансляции на аудиторию в рамках обличения «большевизма», причем еще с довоенного времени.
Очевидно, что выделение именно этих событий в качестве «ключевых» обусловлено прежде всего возможностями их интерпретации как этапов по «закабалению народа», превращению его в «безликую массу», «орду». Кроме того, навязываемая нацистами интерпретация должна была служить опорой для конструирования образа СССР как «концлагеря», «царства смерти и террора», а «большевизма» – как поработителя русского и других народов Советского Союза. Нагляднее всего это представлено в листовках типа «Убийственный баланс большевизма», где роль эмоционального триггера должны были играть цифры, иллюстрирующие число «жертв большевизма»: революции, гражданской войны, голода и репрессий [CXXV; 12, с.6-7, 220-221]. «Бесконечны преступления большевиков и самое ужасное из них, это – планомерное истребление лучших людей страны, обескровление русского народа...» [CVII].
При этом основной пропагандистский посыл, связанный с образом «Гитлера-освободителя», уже сам по себе с необходимостью задавал на противоположной стороне образ несвободы, «большевистского» (колхозного, стахановского и т.п.) рабства, от которого Германия уже освободила или должна освободить население русских городов и сел. При этом при формировании образа СССР как страны невиданного в истории угнетения и тотальной несвободы было невозможно обойтись без выстраивания нарратива, связанного с историей установления этой несвободы, включавшего интерпретации событий недавнего (или относительно далекого) прошлого.
Ключевым событием здесь выступала Революция 1917 г., понимавшаяся как беспримерная в истории катастрофа, в результате которой Россия погибла, а на ее месте образовался «сплошной концентрационный лагерь, именуемый СССР» [CIX]. «Большевики уничтожили Россию как государство, как народ, как религию, ...культуру, историю и на месте уничтоженной России создали интернационально-иудейскую систему: СССР» [CXXXVII].
При этом иногда обличению подвергалась и революция как таковая: «Дух» революции – это «злобное восстание материи против “главенства” духа, против нравственных велений, против Творца и творчества» [VI]. Однако, назначение своим главным врагом «большевизма» подразумевало, что «ужасы» в России начались не в результате свержения монархии в феврале-марте 1917 г. (Февральской революции), а именно с захвата власти «большевиками» – «интернациональным сбродом», который посредством пропаганды привлек на свою сторону «худшие элементы» русского народа и жесточайшим террором подавил сопротивление большинства. «“Грязь ползет” – и она ползла и ползла, поднимаясь с самого дна», «бесчисленные Смердяковы предъявляли свои мандаты» [LXVI]. «Большевистская революция, если можно назвать революцией поголовное, бессмысленное по жестокости и садизму истребление населения, обрушилась на Россию неожиданно, как обрушивались татарские полчища ханов Золотой Орды в XV и XVI столетиях» [LXXV]. На уровне образов встречается даже сопоставление Смуты начала XVII в. и «большевистского правления» как повторения, «второй Смуты», где «монгол» Годунов выступает предтечей «монгола» Ленина, «предавшего и продавшего свой народ международной еврейской клике» [LXXXI; LXI]. В результате в России якобы установилась «сатанинская власть интернациональных гробокопателей». Соответственно, в этой логике затем оказывалось возможным призывать всевозможных «добровольцев» («власовцев») «свергнуть захватчиков и освободить окровавленную родину» [XLI].
ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
Гражданская война интерпретировалась как «вооруженная борьба против ленинского насилия в России» [LXIV], которая началась потому, что «жидо-коммунисты хотели с места в карьер надеть цепи на русский народ» [LXIII]. На эмоционально-художественном уровне образ Гражданской войны раскрывался через рассказы о том, как юнкера и дети-гимназисты сражались на Дону с балтийскими матросами, латышскими стрелками и китайцами [LVII], – то есть представителями «сатанинского интернационала». «Палачи и изуверы» устроили «дьявольскую мясорубку», чтобы «загнать Россию в коммунистический концлагерь» [V]. В результате «погибли миллионы лучших людей, стон стоял по всей России» [XX].
Одновременно, представляя Гражданскую войну как истребление «большевизмом» «лучшей части русского народа» [XII], в качестве основной идеологемы использовалась характеристика войны как «бессмысленной» и «братоубийственной»: «братоубийственный огонь», «всеобщее братоубийство, разделившее и расколовшее русский народ», «братоубийственная бойня», и т.п. «Большевики... принесли народу вместо разума братоубийственную классовую борьбу», «залитую кровью классовую революцию в стране, прямо натравливая брата на брата, сына на отца» [LVII; CXLVI; XVII; 13, с.200]. (Идеологема «братоубийства» вроде бы должна противоречить представлению о Гражданской войне как войне «интернационала» против русского народа, но внятного разъяснения на этот счет пропаганда не давала).
Разумеется, при этом какие-либо упоминания об оккупации Германией, Австро-Венгрией и Турцией части территории Российской империи, усилиях стран Запада по отторжению Украины, Кавказа и Прибалтики в газетах, предназначавшихся для населения «русских» областей, отсутствовали. По понятным причинам оказалась табуирована тема Брестского мира (равно как и популярные в эмиграции обвинения Ленина в получении «немецких денег», возвращении в Россию в «пломбированном вагоне» и т.п.). Вспоминать об обвинениях Временного правительства в адрес большевиков как «немецких агентов» означало необходимость придумывать слишком сложную для пропаганды объяснительную модель. То же самое относится к военной интервенции стран Антанты: исключение здесь составляли публикации, направленные на разоблачение Англии как союзника России: читателям внушалась мысль о «предательской» роли Лондона в годы Первой мировой войны и предательстве «англосаксами» Белого движения [СXIV].
Материалы, в которых упоминалось о событиях Первой мировой войны, отречении Николая II, деятельности Временного революционного правительства Львова-Керенского и т.п. на страницах коллаборационистских газет сравнительно редки. При этом истолкование этих событий как проявления (или этапов) пресловутого всемирного «жидо-масонского заговора» [III; V; LXIII; LXXII] лишь оттеняет, в сущности, главный тезис: «большевизм» – главный кошмар русской истории. «Приходишь в ужас, когда читаешь в русской истории о нашествии татар, междуусобицах, народных бедствиях, выпадавших на долю нашего народа…», но «все ужасы войн и нашествий бледнеют перед тем кошмаром, который принесли большевики… Этот кошмар единственный, который когда-нибудь переживал наш народ...» [XC].
«СССР – НЕ РОССИЯ»
Общая установка на отрицание преемственности дореволюционной имперской и советской государственности наиболее выпукло проявилась в идеологеме «СССР – не Россия». Составляя важнейшую часть всего пропагандистского нарратива, она «работала» сразу на несколько задач. Во-первых, с ее помощью подкреплялся тезис об антирусском, враждебном «национальной России» характере «большевизма». Одновременно получали дополнительное подкрепление риторика «освобождения» и обоснование необходимости победы Германии как необходимое условие для «возрождения» России. В то же время идея «СССР – не Россия» работала и на программу расчленения страны: проблематизировался вопрос о границах той самой «национальной России», которую фашистские пропагандисты призывали «возрождать» – эти границы по умолчанию не совпадали с существовавшими границами СССР. Наконец, этот тезис служил оправданию предательства: если СССР – не Россия, то нарушение воинской присяги, любая помощь оккупантам («освободителям») не может и не должна рассматриваться как предательство Родины.
«СССР – не родина ни для кого: она только территория великого преступления... Для того, чтобы ратовать за благо Родины, надо иметь эту Родину. …Первым и обязательным этапом является уничтожение СССР, как первопричины, уничтожающей Россию» [CXXXV]. «Большевики лишили нас родины, они украли у нас самое священное, самое дорогое – чувство любви к этой родине. ...Среди нас нет сынов родины, нет соотечественников, братьев по духу и крови, так как нет самого нашего отечества. Вместо родины у нас появилось бессмысленное сочетание букв» [XXVIII]. «Священное для нас слово Россия кощунственно подменено каббалистическими знаками “СССР”» [CXVIII]. «Советская Иудея больше всего боится раскрытия перед “социалистическим народом” своего псевдонима и того, что скрывается за “патриотическим” термином “второй отечественной войны”» [XVI].
От лица советского военнопленного читателю предлагалась модель рассуждений, оправдывающих переход на сторону Германии: сообщалось, что изначально он не был врагом Советской России, которую «отождествлял с Родиной». Однако, оказавшись на фронте, не захотел «защищать Сталина», и сдался в плен. В плену его мучили сомнения: «Прав ли я был, сдавшись в плен, или совершил предательство перед Родиной?» Но прошло несколько месяцев: «И вот теперь мне кажется смешным, как можно было отождествлять “Советы” с тем, что стало таким дорогим, любимым, с нашей Родиной, с Россией!» [L].
То, что перед нами принципиальная стратегия, смысл которой вполне осознавался участниками процесса, демонстрирует статья в «Новом слове», размещенная вскоре после начала войны Германии с Советским Союзом. Ее автор полемизирует с теми представителям эмиграции, для кого достижения СССР являются достижениями России, кому «кажется, что советская власть в какой-то степени творит русское дело». Этих людей автор клеймит как больных «истерическим патриотизмом», «не имеющим ничего общего со здоровым чувством родины». Аргумент в свою пользу, однако, находится всего один: если так, то «зачем же мы боролись против нее [т.е., советской власти. – Ю.Н.] все эти годы? Какое право имели мы сидеть в Германии», не является ли все это изменой? [CXLI]. Ответа на этот вопрос в статье нет, но понятно: сидевшим в Берлине и работавшим на Гитлера пропагандистам нельзя было согласиться с не названными «истериками», поскольку тогда им пришлось бы признать, что все они – изменники Родины. То же самое понимание демонстрировал и А.А. Власов, в августе 1942 г. объясняя гитлеровцам, какую выгоду могла бы извлечь Германия, разрешив коллаборационистам выступать под «политической вывеской», то есть от имени «русского правительства»: «Эта мера позволит легализовать борьбу против сегодняшней России и устранит само понятие предательства, которое пока что сдерживает всех военнопленных, а также жителей не оккупированных областей» (2, док. №16, с.199). (Характерно, что при этом сам Власов определял суть противостояния как «борьбу против России», а не против фантомного «жидо-большевизма»).
РОССИЯ, КОТОРУЮ «ОНИ ПОТЕРЯЛИ»
С апокалиптическими картинами жизни при «большевиках» естественным образом сопрягается идеализация прошлой «досоветской» жизни, когда «Россия сытая, в полушубок одетая, заваленная славой и добром, выходила на большие европейские дороги» [CXXX]. «...Если мы припомним период перед революцией, то увидим, что около 6 млн единоличных домохозяев, созданных в итоге столыпинской реформы, являлись могучим оплотом дальнейшего развития сельского хозяйства в России и способствовали тому прогрессу, который характеризовал буйный рост народного хозяйства России перед Великой войной» [LVI]. «...Высшего экономического расцвета Россия достигла в 1913 году. Отсутствие безработицы в промышленности, неуклонный рост заработной платы, обилие товаров...» [CLII]. «Возрождение жизни» в результате прогнозируемой победы Германии предлагалось понимать, как восстановление «досоветской мощи, сытости и счастья» [XVIII].
Образ дореволюционной России, «заваленной славой и добром» и переживавшей «буйный рост народного хозяйства» выстраивался, в том числе, за счет противопоставления и на контрасте с реалиями «большевистского владычества». Россия – «цветущая некогда страна», превращенная «большевизмом» в громадную, необъятную «сталинскую тюрьму» [XXIV]. Этот подход лег в основу концепции известной берлинской выставки «Советский рай»: начало экспозиции демонстрировало природные богатства России – «страны, могущей быть житницей и кормилицей Европы», а уже затем посетители знакомились с тем, во что большевизм превратил «прекрасную страну», какие «адские условия жизни» создал [LXXXV].
Миф о стране, «которую они потеряли», строился главным образом вокруг образа «сытой» жизни и дореволюционных успехов сельского-хозяйства, характеризуемых прежде всего через цифры хлебного экспорта, – они якобы свидетельствовали, что «до революции Россия, действительно, была богатой, ее сельское хозяйство представляло золотое дно» [СLII].
В качестве основного пропагандистского клише выступала идеологема «Россия – житница Европы». Она использовалась применительно ко всей России (Российской империи), но особенно часто – применительно к Украине [XCI; XXV; II; и др.]. В качестве «авторитета» привлекался даже У. Черчилль, в уста которого были вложены слова о том, что Россия до революции «не только производила достаточно хлеба для своих собственных нужд, но и была одной из величайших житниц мира» [CLV]. Но пришли большевики и все разорили, «за 24 года большевистская Россия прожила все, что было накоплено столетиями» [ХХ]. То же самое рассказывалось об Украине, которая при царе была «житницей Европы», «плодороднейшей областью Европы», «богатейшим краем СССР», и т.п. [LXXVIII; LXIX (12)]. Жестокое кровавое переустройство после 1917 г. «житницы Европы» в большевистскую «фабрику зерна», понятное дело, все сгубило [CXXXIV].
Заданная логика заставляла сводить разговор о дореволюционной России до уровня «французской булки». Корреспондент «Нового слова» якобы встречался на «освобожденной» территории с единоличником Козловым – бывшим солдатом царской армии, которому когда-то вручили серебряные часы за отличную стрельбу, и с тех пор они за 27 лет ни разу не ломались. «Невольно напрашивается сравнение со всей той дрянью, которая производится теперь в СССР. Все, что идет оттуда, – все барахло» [CXVII]. Смоленские крестьяне, радостно готовящиеся к севу на «своей» земле, покупали колеса в белорусских селах: «Там теперь колеса-то настоящие делают, не то что при советской власти!» [XLV]. Для крестьян из Германии завозили «плуги германского образца», потому что «при большевиках вырабатывались плуги, недостаточно глубоко врезывающиеся в землю» [CXLIX].
Соответствующий прием, в частности, активно использовал в оккупированном Орле М. Октан, положивший в основу одной из своих «просветительских» лекций и публикаций объявления из дореволюционных газет, иллюстрирующие «баснословно дешевые цены на хлеб, на предметы первой необходимости, на обеды даже в самых дорогих ресторанах тогдашней России» [LIV]. «Любое объявление о ценах на хлеб, о стоимости жизни в дореволюционной России..., – декларировал Октан, – является страшным обвинением против жидо-большевизма» [LXXX].
При этом на страницах берлинского «Нового слова», распространение которой на оккупированной территории было ограничено, иногда появлялись переводы или обзоры статей из немецкой прессы, содержание которых оказывалось для читателя «холодным душем»: «В Германии широко распространено ошибочное мнение о том, что на Украине единица пахотной поверхности дает в два раза больше хлеба, чем в Германии. Как раз обратное верно... Это вовсе не такая страна с кисельными берегами и медовыми реками. Большие избытки зерна в бывших советских областях (эти избытки получались, главным образом, в период до первой мировой войны), были результатом не каких-то исключительно высоких урожаев, а сравнительно небольшой плотности населения и его чрезвычайно низкого жизненного уровня» [CXLIV]. «Орган германского министерства народного продовольствия предостерегает против излишних увлечений и надежд, возлагаемых на Украину. Многие видят в черноземной Украине страну чудес, в которой хлеб и кормовые травы растут без всякого труда и забот. ...Но всякий, кто видел эту страну, знает, как обманчивы эти надежды... Насильственная индустриализация привела сельское хозяйство к полной зависимости от тракторов и машин и лишила крестьянство привычных ему способов обработки земли». Поэтому, пишут авторы статьи, превращение Украины в «житницу Европы» откладывается. Здесь же объяснялась необходимость сохранения колхозов: «...они должны рассматриваться как замкнутые крупные производственные предприятия», «сельскохозяйственная работа должна и дальше вестись в этих рамках, чтобы избежать перерыва в продукции...» [XXXIX].
С весны 1942 г. начинается постепенная корректировка пропагандистского нарратива в части оценки революции и Гражданской войны, отчетливо проявившаяся осенью в ходе реализации так называемой акции Власова: революция стала признаваться «народной» и чуть ли не «закономерной». Усилилась критика в адрес дореволюционной «гнилой русской интеллигенции», которая «соблазнила, развратила, повела за собой народ и привела его к коммунизму» [XCIII]. Наметился отход от описания жизни при царе в парадигме «сытости» и «довольства»: «Широкие массы русского населения, крестьяне, и рабочие, были всегда только средством для обеспечения удобной и приятной жизни для маленькой кучки людей. Так это было при царе, так это было при большевизме» [LXXXVII]. При описании же роли большевиков в революционных событиях акцент делался на идеологеме обмана: «доверчивый» русский народ поддержал в 1917 г. большевиков, «купившись» на их лозунги и обещания. Но «большевизм» украл у «охмелевших от свобод» масс их «революционные завоевания» [LXXI; см. также: 12, с.61]. По мере развертывания «акции Власова» эта позиция была включена в «программные» заявления от имени самого Власова, где утверждалась преемственность между русской революцией 1917 года и «движением РОА» в том, что «нынешнее движение призвано завершить эту революцию» [12, с.60].
Справедливости ради нужно отметить, что интерпретация революции в парадигме «обмана» не являлась специальным изобретением под «власовцев». Соответствующий посыл был включен в содержание пропаганды еще в самом начале войны. Например, в одной из листовок, распространяемых гитлеровцами на фронте, содержался такой текст: «Когда рухнул продажный царский режим, коммунисты обещали вам землю и свободу. Но как они вас всех обманули!! Вместо земли они вам дали непосильную работу, вы стали крепостными рабами Сталина и его жидовских комиссаров…» [цит. по: 12, с.9]. Тем не менее, со второй половины 1942 г. происходила очевидная коррекция пропагандистского нарратива, и соответствующие акценты усиливались: революция 1917 г. оказывается вовсе не делом рук «мирового кагала», а «подлинно народной революцией» [СVI; 12, с.61]. Можно полагать, что эти изменения были обусловлены не только целевой аудиторией (соответствующей пропагандистской обработке подвергались прежде всего советские военнопленные), но и с личностями Власова и других бывших командиров Красной армии, назначенных в руководители «движения». Пропаганда должна была объяснить, почему люди, совсем недавно бывшие членами ВКП(б) и воевавшие на стороне «поработителей русского народа» (причем некоторые – во время Гражданской войны), – вдруг «прозрели» относительно сущности «большевизма».
Впрочем, на остальные компоненты пропагандистского нарратива эти «власовские» новации принципиально повлиять не могли.
СТРАТЕГИЯ ВИКТИМИЗАЦИИ: «ЖЕРТВЫ БОЛЬШЕВИЗМА»
В частности, в течение всего периода войны своего рода «несущей конструкцией» пропаганды выступала тема репрессий («зверств ГПУ/НКВД», «лагерей» и т.п.), которая была подчинена общей стратегии виктимизации русских как «жертв большевизма». Это проявляется в публикациях практически всех «газетных» жанров, в том числе в произведениях, публиковавшихся под видом «народного творчества» (стихов, частушек, и т.п.), например: «Русский ты родом и русский душою / Схвачен жидами из НКВД / Схвачен, измучен, истерзан и сослан – / Дни доживаешь в сибирской тайге» (Название: «Русскому». Подпись: «Русский») [CXI].
Обличались советские «драконовские законы», по которым расстреливали и сажали на 10 лет за «килограмм картошки» и «пару яблок», и только по одному закону о «трудовой дисциплине» якобы было осуждено около 80% «трудящихся» [LXXI]. В одном 1940 г. в лагерях находилось 14 млн заключенных [CIX]. Пропагандисты настаивали, что в СССР «не было ни одной семьи, которая в 1937 году не потеряла кого-либо из своих членов...» [XXI], и «нет такой хаты в деревне, нет такой семьи в городе, где не были бы сосланы мужья или матери, расстреляны братья или отцы…» [XCI].
Смысл стратегии виктимизации как инструмента пропагандистского воздействия связан не только в необходимости «накачивать» конкретными примерами общий образ СССР как «царства рабства и террора». Данная технология была призвана облегчить принятие и оправдание насилия и расправ в отношении назначаемых «виновными» евреев, коммунистов, партизан и подпольщиков. Кроме того, она была нацелена на решение задачи выделения группы «пострадавших от большевистского / сталинского режима» («жертвы репрессий») как опоры нового оккупационного порядка, а также рекрутирования бывших кулаков и прочих «лучших людей» во вспомогательную полицию и другие коллаборационистские структуры, создававшиеся оккупантами.
«ГОЛОДОМОР» И «КОЛХОЗНОЕ РАБСТВО»
Выше уже говорилось, что голод начала 1930-х гг. был включен в пропагандистский нарратив как одно из главных преступлений «большевизма», организованный властью «голодомор». Основной тезис концепции голодомора – указание на причинно-следственную связь между аграрной реформой рубежа 1920-1930-х гг. (коллективизацией) и голодом 1932-1933 гг., – была сформирована еще в 1930-е гг. и не являлась плодом импровизации периода войны. В то же время пропагандистам Третьего рейха не удалось выработать внятного объяснения причин, по которой «большевизм» («власть», «сталинский режим», лично Сталин, и т.п.) решил уморить голодом значительную часть крестьянства. С одной стороны, «большевикам» приписывались иррациональные мотивы: они либо были просто ослеплены «ненавистью», поэтому истребляли «классовых врагов» в лице зажиточного крестьянства просто так, без всякой причины, либо «советско-жидовское правительство» усматривало опасность для своей власти в «укреплении крестьянского хозяйства», якобы произошедшее в период НЭПа. Соответственно, испугавшись этой «опасности», «в 1929 г. было принято решение уничтожить самостоятельное крестьянство. Крестьян согнали в огромные совхозы и колхозы с тем, чтобы они находились в полной зависимости…» [XL].
В то же время предлагались и куда более развернутые варианты объяснения «голодомора». Все они в той или иной форме связывали «голод» с обвинениями в подготовке «мировой революции»: создание колхозов и раскулачивание выступает как необходимая предпосылка для превращения народа в «бессловесную серую скотину», а страны – в вооруженный концлагерь: «...народ и армия, зажатые в тиски небывалого в мире террора, были бы прекрасным средством наступательной войны... во имя безумных и страшных идей обеспечения еврейско-большевистского господства во всемирном масштабе» [LI; также см.: VIII и др.]. Желание «большевиков» поставить крестьян под полный контроль государства, сделать их столь же зависимыми от власти, как и рабочих на производстве объяснялось стремлением «выкачивать» из деревни все излишки, и «даже больше». Именно поэтому Сталин якобы отнял у крестьян и землю, и лошадей, «и превратил их в нищих и голодных государственных батраков» [CII]. В результате голод в деревне («голодомор») предстает как следствие организованного «коминтерном» грабежа для разжигания «мировой революции» – в частности, путем продажи «лучших советских товаров, изготовленных дешевым рабским трудом», за границу, по самым дешевым ценам (демпинг). На внутреннем рынке запрещалось продавать яйца, рыбу, белую муку и «другие вкусные и питательные продукты», за исключением Москвы и Ленинграда. «Первосортные текстильные товары также экспортировали, а для внутреннего рынка оставляли только то, что рабочие и крестьяне государств Европы считали убожеством, оскорбляющим вкус культурного человека» [CLII]. «Сотни тысяч людей в городах и селах погибли от хронического недоедания, вызванного, главным образом, тем, что большевики из деревни выкачали все зерно для посылки его за границу» [CXXIV]. «Путем чрезвычайного, невозможного для СССР объема экспорта леса, хлеба и т.п. Сталину важно было не столько получение валюты, сколько создание в европейских странах материальных и внутриполитических трудностей: увеличить безработицу и, тем самым, привести к энергичному развертыванию революционного движения» [CX; см. также: LXV и др.].
При построении образа коллективизации понятия «кулак» и «раскулаченные» раскрывались исключительно как «лучшие», «честные», «трудолюбивые» или «зажиточные» крестьяне, причем между «зажиточностью» кулаков и их «трудолюбием» прямо ставится знак равенства [XV]. «От насильственной коллективизации пострадали, прежде всего, лучшие и наиболее передовые хозяева, которые в дни НЭПа успели показать свои способности. Вследствие их зажиточности, большевистское правительство записало этих передовых крестьян в категорию классовых врагов, дав им кличку “кулаков”» [XL].
Чтобы преодолеть сопротивление крестьянства, против «лучших» его представителей якобы и было применено раскулачивание и «голодомор»: «Гордость России, трудолюбивые хлеборобы, названные “кулаками” и “подкулачниками”, были ограблены, частью расстреляны, а уцелевшие вместе с детьми и стариками привозились в Караганду на вечное поселение» [XLVIII].
Насильно загнанные в колхозы, крестьяне предпочитали голодать, но, по мнению фашистских пропагандистов, все равно саботировали работу: падение сельскохозяйственного производства в результате реформы объяснялось тем, что загнанных в колхозы оставшихся в деревне крестьян лишили чувства «родства» с землей, «отбили охоту работать». «Крестьянин должен был насильно, под плач всей семьи, идти в колхоз и сдавать, под видом обобществления, свою кормилицу – лошадь, коровушку и даже дошло до того, что и вся птица подлежала обобществлению... И ведь все равно, как ни работай, а за трудодни получишь лишь горькие слезы! Весь урожай на корню забирался властью» [LVIII; XIX].
В публикациях, рассчитанных на «украинскую» целевую аудиторию, объяснение причин «голодомора» выходило за рамки обличения социально-экономической политики большевиков, обретая еще и национальное измерение. Для «украинской» аудитории «голодомор» представлялся как продиктованный стремлением уничтожить именно украинцев, чья «национальная самобытность» мешала «торжеству жидовского господства». Организуя голод на Украине, большевики, помимо всего остального, преследовали цель «сломить сопротивление народа», отстаивавшего свою национальную самобытность. А именно, «европейскую ориентацию украинского народа», – именно она «вызывала чисто животную ненависть у большевиков...» [CXLIII].
Одновременно в рамках концепции «голодомора» аудитории навязывался образ «колхозного рабства», от которого Германия и ее «солдаты-освободители» якобы спасали народ, возвращая ему возможность «свободно трудиться», причем на «своей» земле. Колхозы – «новая, неслыханных размеров барщина» [XCIV], «...строй советского крепостного права, колхозной барщины и кровавого разгула ГПУ» [CII].
«ЧАСТНАЯ ИНИЦИАТИВА» И «НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ»
Основной идеологемой при этом, противопоставлявшийся гитлеровскими пропагандистами «мертвой колхозной системе», которая «делала из человека механическое колесико, винтик» [XCII], являлась «частная инициатива». «Из хозяйственного обихода были исключены большевиками хозяйственная заинтересованность, заботливость и инициатива», – поэтому страна влачила «полуголодное существование», так как население всячески уклонялось «от принудительных работ» [LXXIV]. Русские крестьяне, «лишенные инициативы, прав свободного труда, загнанные, как скот, насильно в колхозы», были обречены «на непосильно-тяжелый “стахановский” труд...», и т.п. [CXXXIII].
С установлением же немецкой оккупационной власти все чудесным образом изменилось, поскольку оккупанты провозгласили своей целью ликвидацию «ненавистных» колхозов и возвращение к надельной системе землепользования. И сразу «в деревню устремился поток тружеников – лучших хозяев, в разное время ограбленных нерадеями сел и деревень в момент жидовско-сталинского бандитизма» [CIII].
Смысловое наполнение словесного оборота «частная (личная) инициатива», повторяемого как мантра либо при обличении колхозов, либо при восхвалении «нового земельного порядка», весьма расплывчато и не может рассматриваться лишь как эвфемизм «частной собственности» [XXXVII; CXVI; и др.]. В 1941-1942 гг. «земельная реформа» нацистов свелась, в сущности, к переименованию колхозов в «общинные хозяйства». При этом оккупационные власти постоянно разъясняли, что передача земли в личное пользование возможна только там, где население демонстрирует полную лояльность, и пока продолжается война «требуется еще совместная, товарищеская обработка пашни для посева» [LXXIV]. «Неблагонадежные члены общинных хозяйств, саботирующие приказы немецких властей, ...все лентяи, бунтари и политически ненадежные не получат права пользования землей. Землей будут наделены только трудолюбивые, дельные, сознательные крестьяне, от которых можно ожидать, что они будут правильно вести хозяйство» [CLVII]. Обещания передать землю в «частную собственность» появились в нацистской пропаганде только в 1943 году. Тем не менее, заклинания по поводу «частной инициативы», с которой сопрягается идеологема «нормальная жизнь», являлись одной из базовых конструкций навязываемого пропагандой оккупационного новояза. «С каждым днем в прифронтовых деревнях, освобожденных от большевиков, постепенно возрождается нормальная жизнь и развивается частная инициатива» [CI; см. также: CXX; CXXIX; и др.].
Понять, каким образом «частная инициатива» проявляется в деревне, толком нельзя. Здесь данная тема отрабатывалась главным образом за счет воспевания «свободного труда»: «Лениво и неохотно работалось в колхозе… Уж и не помню, когда у нас такая радость то была, не сенокос, а праздник, на своей земле косить и рука как-то спорчней идет и коса будто нашу радость чувствует… Девки наши да бабы, что на свадьбу, вырядились, и работают не по стахановски, а за милую душу, как одна, и не то, чтобы отличиться, а от радости, что привел Господь для себя поработать… А как кончили работу и размечталися: если столько корму-то собрать случится, так не то что одну, а и три коровы завести можно и лошадку и овечек, и всякой живности. Великая это вещь работать для себя (курсив наш. – Ю.Н.)» [LXXXVII]. Тем более, что характерно, на страницах газет подобные «крестьянские» откровения о радостях работы «на себя» соседствовали с периодическим информированием о наказании крестьян за отказ от работы (выполнения различных повинностей) заключением в концлагерь [LXX].
Что касается города, то здесь представление о возрождении «нормальной жизни» и развитии «частной инициативы» связывались с открытием кустарных мастерских, «кафе», а также стихийными «толкучками», на которых обездоленные войной люди продавали или обменивали какие-то продукты или вещи. Поэтому ближайшими по смыслу к «частной инициативе» оккупационного новояза могут рассматриваться, видимо, слова «предпринимательство» или «частная торговля».
Вот как смысл призывов к развитию «частной инициативы» раскрывался в одной из статей, посвященной «восстановлению» коммунального городского хозяйства. Автор обращает внимание на то, что население разбирает разрушенные военными действиями, сгоревшие дома на дрова, или растаскивает кирпичи, чтобы использовать в своем личном хозяйстве. То есть, люди действовали, вроде бы, вполне инициативно и самостоятельно (пусть и с разрешения управы), причем разбор сгоревших домов требует, очевидно, труда. Но нет, оказывается, в этом нет ни «труда», ни проявления «инициативы». «Основа основ новой жизни, – поучает читателей автор, – частная инициатива, ее-то и нужно будить, привлекая положительно всех способных к производственному труду… (курсив наш. – Ю.Н.) Вместо того, чтобы позволять разрушать и разбирать всем, кому не лень, остатки от погоревших домов, городское управление начало бы их продавать более предприимчивым людям, допуская при этом кредиты… В этом случае городское управление «скорее пробудило бы у людей желание работать и создавать для себя» [XLIII]. Очевидно, призывая к пробуждению «желания работать и создавать для себя», автор имел в виду не всех людей, а только тех «более предприимчивых», кто мог бы принять участие в реализации предлагавшейся им бизнес-схемы.
Еще один пример из Смоленска: некто Владимиров получил от властей разрешение организовать мастерскую на месте развалин сыроваренного завода. Уже через 2 недели здание было отремонтировано, внутри стояли станки и работали люди. Затем «появились» еще гараж, 2 грузовика, столовая, пекарня и кузница, и в мастерской работали уже 70 чел. Этот фантастический путь «к успеху» газета объясняла так: оказывается, Владимиров «добыл все это своим честным трудом, ему и только ему он обязан. Он целыми днями шарил по оврагам и пожарищам, извлекая то тут, то там из-под куч земли и кирпича то болт, то кусок железа, то осколок рамы… А потом из этих обломков делал прекрасные станки, инструменты, машины…» Разумеется, заняться этим «честным трудом» он смог прежде всего потому, что «чувствовал полную свободу в проявлении инициативы»: «Главное тут, конечно, – объясняет Владимиров корреспонденту смоленского “Нового пути”, – то что я, теперь свободный человек… и никто не связывает моей инициативы» [CIV].
Попытка пропаганды, обращенной к крестьянам, сыграть на «чувстве собственности» как на «инстинкте», удовлетворение которого выглядит как панацея безотносительно к проблеме результативности труда может, по-видимому, выступать и как проявление особенностей мировоззрения авторов статей по «крестьянской» тематике. Эти люди были, как правило, далеки от тяжелого крестьянского труда и свое «мы-сообщество» чаще всего идентифицировали как «интеллигенция». Рациональный, условно «технократический» подход к проблеме колхозов должен был предполагать некую калькуляцию с учетом имеющихся вводных (размеров земли, урожайности тех или иных культур в конкретной почво-климатической зоне, наличие удобрений, тягловой силы, сельско-хозяйственных машин и орудий, и т.п.), и уже по итогам делать вывод: в этих условиях производство может быть организовано так, а в этих, чтобы выжить, лучше по-другому. Подобными расчетами и руководствовались немецкие власти, принимая решение о сохранении колхозного производства на оккупированной территории и меняя лишь вывеску (13). Крестьянину предлагалось своим «трудолюбием» в работе на немцев доказать, что он достоин получить землю в личное пользование, а в некой отдаленной перспективе и «закрепить в частную собственность» (на уровне образов привлекательной аналогией выступали «столыпинские хутора» (14). «Трудолюбие крестьянина даст ему возможность повысить уровень своей жизни, а лентяю грозит потеря своего участка» [XLII].
Одновременно, несмотря на явную лживость обещаний передать крестьянам землю в собственность пропаганда продолжала настаивать, что «совместная работа имеет теперь совершенно другой смысл, чем это было при большевиках. Теперь крестьянин знает, что своим трудолюбием и способностями он может выдвинуться и опять стать самостоятельным хозяином» [LXXXIV]. «Частная собственность – мечта крестьянина. (...) Можно снова жить по своей воле, пустить в ход трудолюбие, оборотистость и сметку» [XXXIII].
Складывается впечатление, что существовавший в воображении гитлеровских пропагандистов мифический «русский крестьянин» настолько привязан к «своей земле», настолько загипнотизирован мечтой работать исключительно «на себя» и «для себя», что о другой судьбе даже не помышляет, как не мечтает о карьере фельдшера, механизатора или агронома для своих детей или внуков. Поэтому вполне можно допустить, что, повторяя как мантру тезис о том, что «частная инициатива и предприимчивость делает чудеса, она создает материальные ценности, казалось бы, из ничего» [CXLVIII], авторы «крестьянских» статеек в коллаборационистских газетах демонстрировали в том числе и свою собственную убежденность в том, что тяжелый каждодневный крестьянский труд по обработке земли и уходом за домашним скотом является главным, сокровенным смыслом жизни русского «мужика» и его семьи.
ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ И ПОДГОТОВКА К «НАСТУПАТЕЛЬНОЙ ВОЙНЕ»
Что касается освещения темы советской индустриализации, то ее достижения (строительство заводов и фабрик, развитие транспорта и пр.) последовательно дискредитировалось либо путем завываний по поводу заплаченной народом за это «цены», либо путем объяснения ее «смысла» как подготовки к «наступательной войне» с целью насаждения «большевизма» во всем мире. Например: «Разрушитель... не создает ничего. Днепрострои, удесятерившие за десять лет народонаселение Горловки, Криворожские комбинаты еще ничего не доказывают, несмотря на свою грандиозность. Надо знать: какою ценою и зачем? Ответ убийственный: новая Вавилонская башня воздвиглась на костях миллионов людей, и ради нее другие миллионы были обречены на нищету». Эту «Вавилонскую башню» строили «не на пользу и радость русским людям, но на горе всему миру» [XXII].
«На костях миллионов русских людей» построены ББК, БАМ, канал Волга-Москва [CIX]. Когда в 1935 г. Сталин лично осматривал «глубокую выемку» на канале Москва-Волга, то «равнодушно» осмотрел и груды трупов умерших от голода строителей [CXLVII]. Набор рабочей силы на стройки рисовался следующим образом: «Делались облавы при возвращении колхозников с работы... За горсточку зерна или пару картофелин назначался суд, и несчастные, заранее обреченные колхозники присуждались к 5 или 7 годам исправительных работ...» (15) [XLIX].
Труд на промышленных предприятиях в СССР характеризовался исключительно как «потогонная стахановщина», «подстегивающее “соцсоревнование”». «Труд в большевистской России превратился в проклятье, а рабочие и крестьяне в рабов», «большевизм унизил труд, превратив людей в машины». «Человек был не целью, а средством к достижению цели – созданию мировой деспотии международного жидовского капитала» [LXVIII; LXII]. «Масса работы, жертв, энергии была растрачена с одной политической целью: достижения мировой революции путем наступательной войны Советского Союза» [CX; CXXIII].
Тезис о том, что «большевизм» являлся угрозой «европейской цивилизации» и всему миру, поскольку после захвата «плацдарма» в России готовится к нападению на занятые «мирным созидательным трудом» европейские народы, – еще одна, наряду с репрессиями, «осевая», системообразующая составляющая всего фашистского пропагандистского нарратива.
Безусловно, прежде всего, гитлеровцам требовалось сконструировать такую версию объяснения причин войны с Советским Союзом, которая оправдывала бы неспровоцированную агрессию против СССР и последующую реализацию их захватнических планов по расширению «жизненного пространства». Поэтому на страницах фашистских газет иногда встречаются прямые обвинения в адрес СССР в подготовке нападения на Германию летом 1941 г.: «Верная своей жидовской политике, большевистская Россия в 1941 году решила напасть на Германию... Уже в апреле 1941 г. в Советской России, по существу, была проведена фактическая мобилизация, а в мае месяце были сконцентрированы войска около западной границы...» [I]. Соответствующей интерпретации подвергались освобождение Западной Украины и Белоруссии, Советско-финляндская война, возвращение Прибалтики и Бессарабии – как подготовки «плацдарма» для готовившегося вторжения в Европу [LXI].
Превентивный характер начатой Германией войны раскрывался через апелляцию к заявлению Гитлера 22 июня – в частности, упоминаются советско-германские переговоры в Берлине в ноябре 1940 г., в ходе которых В.М. Молотов якобы выдвигал требования, «не оставлявшие никакого сомнения в империалистических вожделениях большевиков в отношении Европы» [CXXVI; XXXII].
Не менее значимым событием по частоте упоминания выступает речь Сталина 5 мая 1941 г. перед выпускниками военных академий, которая интерпретировалась как свидетельство готовности Сталина «бросить русских в мясорубку войны» [LIX; CXXVIII; XXX; XCVIII; и др.]. При этом в уста Сталина вкладывались следующие слова: «...с молниеносной быстротой мы должны приготовить нашу армию в состояние полной боевой готовности для выполнения исторической задачи освобождения пролетариата Европы от ужасов войны и капиталистического рабства» [CXLVII].
В то же время основа подобных массивов обвинений, очевидно, гораздо шире по своему смыслу: Советский Союз обвинялся в подготовке и «провоцировании» Второй мировой войны в целом, а использующие Сталина и «кремлевских бандитов» англо-американские «плутократы» – в подготовке и провоцировании обеих мировых войн, и Первой, и Второй. «Создав в СССР вооруженный плацдарм для нападения на Европу, евреи при помощи своих единомышленников в Англии и Америке подготовили и спровоцировали эту мировую войну» [XXIII], «после татар и гуннов это нашествие должно было стать самым грандиозным нашествием в истории Европы» [XIII]. Коминтерн «с лихорадочной быстротой стал за счет пота и крови русского народа готовить в колоссальных размерах вооружение, чтобы покатиться стальным валом на Европу» [CXXII]. Через эти и им подобные обвинения в адрес Сталина и «большевизма» в подготовке к «наступательной войне» получают дополнительное оправдание практически все предлагаемые нацистскими пропагандистами трактовки революции, коллективизации, индустриализации, репрессий, и др.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ. ДЕГЕНЕРАТИВНЫЙ ОБРАЗ «ХОРОШЕГО РУССКОГО»
В рамках одной статьи непросто дать исчерпывающий обзор и учесть все нюансы предлагавшегоя русскоязычной коллаборационистской прессой исторического нарратива, и автор вполне осознает неполноту и схематичность получившейся картины. Поэтому в заключение хочется еще раз вернуться к одному из сделанных выше наблюдений, указав на некоторые, кажущиеся неизбежными, следствия задаваемой нацистской пропагандой «картины мира», предполагавшей разделение его на «своих» и «чужих» в зависимости от отношения к «большевизму».
Как уже отмечалось, целенаправленные усилия пропагандистской машины Третьего рейха по конструированию «образа врага» вылились в фактическое присвоение русскоязычными коллаборационистами права выступать от имени «национальной России», «русских» и «православных». Наделение в нацистской пропаганде «русскости» параметрами политической идентичности, а «большевизма» – признаками идентичности национальной привела к своеобразной «приватизации русскости» разношерстным конгломератом профессиональных «борцов с большевизмом», которые получили от Гитлера и Геббельса своего рода мандат на право определять, ЧТО такое Россия и КТО такие русские. Ярче всего эти претензии вылились в одном из лозунгов (слоганов), который был сформулирован нацистскими пропагандистами для пропаганды «власовского движения»: «Россия наша! Прошлое русского народа наше! Будущее русского народа тоже наше!»
Однако, несмотря на стремление пропаганды выдать желаемое за действительное, эти претензии не выдерживали столкновения с реалиями оккупации и сопротивления, а также находились в противоречии с основными пропагандистскими клише, утвердившимися в пропаганде начиная с 1941 года.
Выше мы уже отмечали сдвиг гитлеровской пропаганды при объяснении причин ожесточенного сопротивления Красной армии к неприкрытой русофобии (16) [CXXXVIII]. Однако, и это представляется даже более существенным, русофобским по своему содержанию оказывался тот пропагандистский образ «хорошего», «настоящего» русского, чья душа после «освобождения» от «разлагающего» влияния большевизма «возродилась к нормальной жизни».
На страницах коллаборационистских фашистских газет «правильный» русский человек рисовался следующим образом: он осознает, что был «рабом» при советской власти, и «благодарен» немцам за свое освобождение. Он со слезами на глазах снимает шапку и говорит «прощайте, барин» побывавшему у него в гостях бывшему «белогвардейцу» [CXVII]. Он терпеливо и спокойно переносит голод и лишения военного времени, потому что привык к нищете и убожеству своей жизни за 24 года «большевистского» правления, – главное, что его переполняет и захватывает чувство «духовной свободы» [XXIX].
Он ненавидит «жидов» за их «зловредность», хотя совершенно неясно, чем они насолили лично ему и жителям той глухой деревеньки, в которой он живет. При этом он «настолько сроднился» с оккупантами, что убежден, что «немцы ведут борьбу не с русским народом, а с его поработителями», что немцы тоже мечтают о том, чтобы была «не советская, а русская Россия» [XXVI]. Он мечтает поехать в Германию на работу не просто «поучиться у Германцев уму-разуму, разностороннему мастерству», но, главное – «очиститься от большевистской скверны» [XI].
Несмотря на то, что после 24 лет «колхозного рабства» он вроде бы лучше кого бы то ни было должен разбираться в том, что такое советская власть, «хороший русский» проявляет огромный интерес к антисемитским статьям в коллаборационистских газетах. Он «жаден» до «правды о большевизме», покупая эти газеты не для того, чтобы использовать как бумагу (по назначению), но чтобы передавать соседям и знакомым, – потому что чтение фашистских газет чудесным образом приводит его к «исцелению души». Даже красноармейцы, получая такие газеты в концлагере для военнопленных, «рвут на части и зачитывают до дыр», не пропуская «даже самые незначительные объявления», так что «от газеты остаются одни лоскутки» [CXLV; L]. А когда доставка газет «запаздывает», они «начинают тосковать…» [XLVI].
Ранее ленивый в колхозе, «хороший русский» развивает бешеную «инициативу», копая грядки на приусадебном участке, поскольку немцы объявили, что участок передан ему в личное пользование.
«На своей земле каждый трудится радостно», и «без всяких стахановских фокусов», «путем ручной обработки земель» добивается урожайности, «совершенно недосягаемой для механизированного советского хозяйства», снимая вдвое больше урожай с гектара, чем в колхозе [LXXIV; X]. Он «любовно» возделывает поля и огороды, и настолько счастлив «свободно трудиться», что по воскресеньям даже поет и пляшет, – потому что ему сказали, что теперь колхозы переименованы в «общинные хозяйства» (17).
«Хорошие русские» мечтают о частной собственности, испытывают «тоску» по «своему наделу». И когда наиболее «отличившимся» в «общинном» труде староста или немецкий офицер вручает свидетельство о том, что приусадебный участок передается в индивидуальную «вечную» собственность, они испытывают «радость, благодарный восторг и смущение» [CXIX]. В деревнях корреспонденты коллаборационистских газет обязательно натыкаются на стариков и старух, которые проклинают колхозную «барщину» и «крепостное право», как будто были свидетелями их еще при царе, и произносят что-то вроде: «В моей семье еще жива 110-ти летняя теща: так она на своем долгом веку тоже не видела такой злой власти, хотя и выходила замуж при крепостном праве» [XLVII], или «Спасибо немцам – опрокинули коммуну. Хоть под старость поживу спокойно, в достатке. Лишь бы не вернулись опять красные, не дай Господь!» [XCI]. При этом, работая на «своей» земле, мечтают «…утереть нос большевикам. Сеяли без них и соберем сами» [LXVII].
В городах «хорошие русские» испытывают желание, «не задумываясь ни над чем, честно трудиться на общую пользу» [LXXIII]. Они восстанавливают пекарни, починяют заборы и калитки, открывают школы, куда обязательно приглашают «главнокомандующих» или хотя бы «офицеров германской армии» – чтобы поблагодарить за предоставленную возможность проявить «частную инициативу», спеть гостям песни (дети) и получить от них конфеты или «вкусные печения» [XXVII; C]. А когда немецкий солдат показывает русским женщинам фотокарточки, присланные из дома, то они узнают в «помощниках по хозяйству» своих мужей-военнопленных и начинают проклинать «брехливых жидовских собак» [LXXXII]. В оккупированном Смоленске они «инициативно» разбивают цветники у памятника Глинки, и больше не пишут на нем похабных надписей, как делали при «большевиках», а в «инициативно» открытых столовых начинают «культурно обслуживать потребителя», перестают плевать на пол и кидать окурки… [XLIII; CVIII]. И т.д. и т.п.
Таким образом, высказывания пропагандистов фашистских газет, пытавшихся так или иначе создать «позитивный» образ русского человека, а также используемые при этом лексические обороты складываются в совокупности в совершенно карикатурный, дегенеративный образ, который вряд ли мог вызвать у кого-то желание идентифицироваться с ним.
Этим, в числе прочего, был предопределен разгромный для фашистской пропаганды исход информационно-психологического противоборства на оккупированной территории Советского Союза. Русский народ в своем большинстве, равно как и другие народы СССР, решительно отказал коллаборационистам в праве представлять и Россию и говорить от ее имени. Борьба народов Советского Союза за свое прошлое, настоящее и будущее завершилась победой Красной армии и водружением красного Знамени Победы над поверженным Берлином.